— Падре Плюш…
— … за два месяца вполне управлюсь, ну, разве что еще заверну к твоему отцу, в том смысле, что, мало ли, будет даже лучше, если я…
— Падре Плюш… Боже, как я буду скучать по тебе.
Он уехал на следующий день. Сел в экипаж, затем вышел и, подойдя к Лангле, сказал:
— Я, знаете, полагал, что адмиралы плавают по морям…
— А я — что священники служат в церквях.
— Видите ли. Бог — он повсюду.
— Море тоже, падре. Море тоже.
И он уехал. И на этот раз не оставил после себя чемодана.
Элизевин провела во дворце Лангле пять лет. Строго упорядоченная, неслышная жизнь напоминала ей белые ковры в поместье Кервола, его округлые аллеи и невесомую явь, созданную для нее отцом. Но то, что прежде было лекарством и врачеванием, теперь стало твердой уверенностью и светлым выздоровлением. Побывав во чреве слабости, Элизевин обретала кристальную силу. У Лангле она научилась тому, что из всех возможных жизней надо выбрать одну и с легким сердцем наблюдать за остальными. Она подарила Лангле тысячу историй, неведомо как зароненных в нее мужчиной и ночью. Раз и навсегда. Он молча слушал. Она рассказывала. Бархат.
Об Адамсе они не говорили никогда. Лишь однажды, внезапно оторвавшись от книг, Лангле медленно произнес:
— Я любил этого человека. Не знаю, сумеете ли вы это понять, я любил его.
Лангле умер летним утром, изведенный подлым недугом и убаюканный бархатным голосом, доносившим до него благоухание самого маленького и красивого сада Тимбукту.
На другой день Элизевин уехала. Ее путь лежал в Кервол. Пускай на это уйдет месяц или вся жизнь — она вернется. Элизевин смутно представляла себе, что ждет ее там. Но знала: переполнявшие ее истории она сохранит для себя. Навсегда. До конца жизни знала: кого бы она ни полюбила, она будет искать в нем дух Томаса. А еще Элизевин знала, что никакая земля не изгладит в ней след моря.
Все остальное было пока ничем. Придумать его было бы великолепно.
2. ПАДРЕ ПЛЮШ
Молитва о заблудшем, сиречь молитва обо мне.
Боже Милостивый, помилуй мя, это снова я.
В общем, тут у нас любо-мило, ни шатко ни валко, живем-можем, храни нас, Боже, крутимся-вертимся, выкручиваемся.
Сам понимаешь.
Только дело не в этом, а совсем в другом
Наберись терпения, послушай, ай-ай-ай.
Дело в этой дороге, чудесной дороге, что приходит, проходит и уходит, но не прямо, как должна бы и не криво, как могла бы, — нет.
Ни с того ни с сего она сходит на нет.
Ей-ей (поверь в кои веки раз), сходит на нет.
То вдруг сюда вильнет, то вдруг туда, ну прямо как Бог на душу положит.
Быть может.
Поверь, не в унижение Тебе, надо бы все это растолковать, ибо дело тут людское, а не Божеское: вот была дорога — и нет ее, пропала, как сквозь землю провалилась; Тебе такое, понятно, и не снилось: дело людское, а люди — они сегодня есть, а завтра — только их и видели, сбились с пути, ищи-свищи. Нет, не Божеская это печаль. Однако сделай милость, дай досказать. Уж я мигом. Перво-наперво, пусть Тебя это не смущает, но, как ни юли, а эта дорога, что бежит под колесами экипажа, никуда, строго говоря, не исчезает. Строго говоря. Бежит себе и бежит, без всяких виражей и развилок, хоть бы что ей. Прямая как столб. Видно невооруженным глазом. Только дело опять же не в том. И речь сейчас не о дороге из пыли, земли и камней.
Дорога-то не там. Она не снаружи, а внутри. Вот здесь, внутри. Понимаешь, о чем я? О моей дороге. У каждого она своя, кому, как не Тебе, об этом знать, ведь Ты, между прочим, не в стороне стоял, когда затеялся этот механизм, коим являемся все мы, всяк на свой манер. У каждого внутри своя дорога, так-то оно и шагается легче. Хотя иной раз наоборот. Вот как сейчас. Короче, я об этой самой дороге, той, что внутри. Она и сходит на нет, уже сошла, окаянная, нет ее больше. Такое бывает. Поверь. Приятного мало. Ей-богу.
Боже, похоже, что это все море, все море.
Море смешало ветрила и волны, и гложет нам душу, и множит тоску.
Вчерашние пути-дороги канули в воду.
Сдается, что эта Твоя находка, ну, со всемирным потопом, и впрямь была гениальной находкой.
Ведь сколько ни думай, а страшнее кары не придумаешь, чем бросить какого-нибудь беднягу одного посреди моря.
А кругом — ни мачты обломка, ни земли кромки: хоть шаром покати; и никак не понять, в какую сторону податься умирать.
Как видишь,
Милостивый Боже, море — это нечто вроде малого всемирного потопа.
Комнатного.
Вот Ты там гуляешь, смотришь, дышишь, говоришь, следишь за ним, вестимо дело с берега, а оно тем временем присваивает себе твои кремнистые думы, на которых покоились дорога, вера и судьба, даруя нам взамен ветрила, что веют в голове и кружатся, как танец женщины, которая сведет тебя с ума.
Прошу прощения за такое сравнение.
Только совсем непросто объяснить, почему это, сколько на море ни смотри, ответа все одно не жди.
Так что дело именно в этом: вокруг меня много дорог, а внутри — ни одной. Точнее, внутри — ни одной, а снаружи — четыре. Четыре дороги.
Первая: я возвращаюсь к Элизевин и остаюсь с ней; если разобраться, в этом и была главная причина моих странствий. Вторая: я продолжаю путь и направляюсь в таверну «Аль-майер», и хоть местечко это безопасным не назовешь — слишком близко подступило к нему море, — зато уж очень оно красивое, и тихое, и легкое, и страстное, и окончательное. Третья: еду дальше, не заворачиваю в таверну и возвращаюсь к барону в Кервол; он ждет меня, к тому же, в конце концов, там мой дом и место мое там. По крайней мере было. Четвертая: брошу все, сниму эту унылую сутану, пойду по любому другому пути, обучусь какому-нибудь ремеслу, женюсь на бойкой смазливой бабенке, настрогаю детей, состарюсь и умру, коли будет на то Твоя воля, усталый и счастливый, как и подобает доброму христианину. Словом, Сам видишь, в голове у меня отнюдь не сумбур, напротив — полная ясность. Но только до какого-то предела. Вопрос мне известен. Да вот ответа на него нет. Летит моя коляска, а куда — не знаю. Когда же ненароком задумываюсь над ответом, сознание покрывается мраком.
И я беру этот мрак и вкладываю его в Твои ладони.
И прошу Тебя,
Милостивый Боже, подержать его у Себя — всего часок, подержать на ладонях — всего-навсего, чтобы выветрилась чернота, выветрилось зло, от которого в голове так темно, а на душе так черно.
Ты не мог бы?
Ты не мог бы просто нагнуться, взглянуть на него — улыбнуться, раскрыть и выхватить спрятанный свет, а потом — отпустить, я его уже как-нибудь сам отыщу.
Для Тебя это сущий пустяк, для меня это так много
Слышишь,
Милостивый Боже?
Ведь от Тебя не убудет, если я попрошу?
Не в обиду Тебе, я надеюсь, что Ты…
И не по глупости обольщаюсь будто.
Да и потом, это только молитва, то бишь способ описать аромат ожидания.
Опиши хоть Ты, где захочешь, тропинку, с которой я сбился.
Достаточно просто метки, слабой зарубки, легкой царапины на стекле этих глаз, что смотрят не видя: я увижу ее.
Начертай на мире одно только слово, нацарапанное для меня: я прочту его.
Коснись лишь мгновения тишины: я услышу его.
И не бойся. Я не боюсь.
Ты лети-лети, молитва, ты неси мои слова, упорхни из клетки мира, ты неведомо куда.
Аминь.
Молитва о вставшем на путь истинный, сирвчь молитва обо мне.
Боже Милостивый, помилуй мя, это снова я.
Угасает медленно этот человек.
Угасает медленно, будто смакуя, будто по капле остаток жизни цедя.
Не зря
Говорят что бароны умирают, как умирают простые смертные
Я здесь, а как же иначе, я снова на своем месте — возле барона, при смерти.